Мои путешествия (krisandr) wrote,
Мои путешествия
krisandr

Categories:

Экран пространства и воды

«...По мшистым, топким берегам чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца... Где прежде финский рыболов
Бросал в неведомые воды свой ветхий невод...
Ныне там по оживлённым берегам
Громады стройные теснятся дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли к богатым пристаням стремятся...
Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид...
Твоих задумчивых ночей прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей пишу, читаю без лампады,
Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса...
Люблю зимы твоей жестокой недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой... Обломки хижин, брёвны, кровли,
Товар запасливой торговли, пожитки бледной нищеты,
Грозой снесённые мосты, гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!.. В порядок прежний всё вошло.
Уже по улицам свободным с своим бесчувствием холодным
Ходил народ. Чиновный люд, покинув свой ночной приют,
На службу шёл..."
                                            Пушкин А.С. «Медный всадник»



Перед Финляндским вокзалом, одним из пяти вокзалов, через которые путешественник может попасть в этот город или покинуть его, на самом берегу Невы, стоит памятник человеку, чьё имя этот город носит в настоящее время. Собственно говоря, при каждом ленинградском вокзале имеется подобный монумент, то ли статуя в рост перед, то ли массивный бюст внутри здания. Но памятник перед Финляндским вокзалом уникален. И дело тут не в самой статуе, так как товарищ Ленин изображён на обычный манер, с вытянутой в пространство рукой, как бы обращаясь к массам. А дело в пьедестале, поскольку товарищ Ленин декламирует, стоя на броневике.


















Это единственный в мире монумент человеку на броневике. Уже хотя бы в этом отношении мы имеем дело с символом нового мира. Старый мир обычно представляли люди на лошадях. В полном соответствии с таковым обстоятельством километрах в трёх вниз по течению, на другом берегу стоит памятник человеку, чьё имя этот город носил со дня своего основания: Петру Великому. Недвижность этого монумента, повсеместно известного как Медный всадник, частично может быть объяснима безостановочностью, с какой его фотографируют.









Это впечатляющий монумент, метров шесть в высоту, лучшее произведение Этьена-Мориса Фальконе, рекомендованного заказчику - Екатерине Великой - Дидро и Вольтером. Над огромной гранитной скалой, перетащенной сюда с карельского перешейка, высится Пётр Великий, удерживая и осаживая левой рукой лошадь, каковая символизирует Россию, и простирая правую руку по направлению к северу. Поскольку эти два человека разделяют ответственность за название города, хочется сравнить не только памятники, но также и непосредственное их окружение. Слева от себя человек на броневике имеет псевдоклассическое здание райкома партии и небезызвестные «Кресты» - самый большой в России дом предварительного заключения.







Справа - Артиллерийская академия и, если проследить, куда указывает его протянутая рука, самая высокая из послереволюционных построек на левом берегу - ленинградское управление КГБ.











Что касается Медного всадника, у него тоже по правую руку имеется военное учреждение - Адмиралтейство, однако слева - Сенат, ныне Государственный Исторический архив, а вытянутой рукой он указывает через реку на Университет, здание которого он построил, и в котором человек с броневика позднее получил кое-какое образование.















Так что город существует под двумя именами, но его обитатели предпочитают не пользоваться ни тем, ни другим. Конечно, в документах и на почтовых отправлениях они проставляют «Ленинград», но в обычном разговоре скорее скажут просто «Питер». «Ленин» в этом смысле просто не годится, хотя бы потому, что это фамилия, да к тому же и придуманная, а вот «Питер» звучит очень естественно. К тому же дух Петра I всё ещё куда более ощутим здесь, чем душок позднейших эпох. А кроме всего прочего, поскольку подлинное русское имя императора - Пётр, «Питер» звучит слегка по-иностранному, что и соответствует чему-то определённо иностранному, отчуждённому в городской атмосфере: зданиям европейского вида, возможно, и самому месторасположению: в дельте северной реки, текущей в открытое враждебное море. Россия - страна континентальная, её поверхность распространяется на одну шестую земной суши. Идея построить город на самом краю земли и провозгласить его затем столицей государства рассматривалась современниками Петра I как, по меньшей мере, неудачная.



Собственно, русский мир дрожал мелкой дрожью на пронизывающе холодном балтийском ветру. Реформы Петра встретили чудовищное сопротивление, прежде всего потому, что район невской дельты был и в самом деле плох. То были низины и болота, и для строительства нужно было укреплять грунт. Леса вокруг было сколько угодно, но добровольцев его валить не находилось, ещё менее - забивать брёвна в землю. Но Пётр I провидел город и более чем город: Россию с лицом, обращённым к миру. В контексте того времени это означало - к Западу. Городу суждено было стать, по словам одного итальянского писателя, посетившего Россию в ту пору, окном в Европу. То есть практически Петру нужны были ворота, и притом широко распахнутые. В отличие от своих предшественников и последователей на русском троне, этот двухметрового роста монарх не страдал традиционно-российским недугом - комплексом неполноценности перед Европой. Он не хотел подражать Европе, он хотел, чтобы Россия стала Европой, точно так же, как он сам был, хотя бы отчасти, европейцем.

Многие из его личных друзей и сподвижников, равно как и многие из его основных противников, с которыми он воевал, были европейцы; он провёл более года, работая, путешествуя и попросту живя в Европе; он не раз ездил туда и потом. Запад не был для него terra incognito. Человек трезвого ума, хотя и склонный к устрашающим запоям, он рассматривал любую страну, на чью почву ему случалось ступать (не исключая и свою собственную), всего лишь как продолжение пространства. В некотором роде для него география была реальнее истории, и его любимыми сторонами света были север и запад. В общем, он был влюблён в пространство и особенно в морское. Он хотел, чтобы у России был флот, и своими руками этот «царь-плотник», как называли его современники, построил первый корабль (был выставлен в Военно-Морском музее), используя навыки, приобретённые им в дни работы на голландских и британских верфях. Так что его видение было вполне определённым. Он хотел, чтобы город был гаванью для русских флотилий, крепостью против шведов, столетиями разорявших эти берега, северной твердыней державы.





В то же время он представлял себе город как духовный центр новой России: источник разума, наук, просвещения, знания. Реализации этого видения и была подчинена вся его сознательная деятельность; это было не то, что побочные продукты военных посягательств в последующие эпохи. Когда провидцу случается быть ещё и императором, он действует безжалостно. Назвать «принуждением» методы, к которым прибегал Пётр I при осуществлении своего проекта, было бы очень мягко. Он обложил налогом всё и вся, чтобы заставить своих подданных покорять новую землю. При Петре у подданного русской короны был довольно ограниченный выбор: призыв в армию или отправка на строительство Санкт-Петербурга, причём трудно сказать, что было опаснее. Десятки тысяч погибли безымянно в болотах невской дельты, чьи острова снискали репутацию не лучшую, чем ГУЛАГ. С той лишь разницей, что в 18 веке ты хоть знал, что строишь, и у тебя был шанс получить последнее причастие и деревянный крест на могилу. Вероятно, не было у Петра другого пути обеспечить выполнение своего проекта. До его правления Россия не знала централизации, кроме как в военное время, и никогда не выступала, как единое целое. Медный всадник добивался повального подчинения. Это породило русский тоталитаризм, чьи плоды на вкус немногим приятней, чем семена. Масса требовала массовых решений, и Пётр ни в силу образования, ни в силу самой по себе русской истории не был способен к чему-либо другому. С людьми он поступал точно так же, как с землёй под свою будущую столицу. Плотник и навигатор, этот правитель обходился одним инструментом, планируя свой город: линейкой.



Пространство разворачивалось перед ним предельно плоское, горизонтальное, и у него были все основания относиться к этому пространству как к карте, где прямые линии наиболее выгодные. Если что и искривлено в этом городе, то не потому что так было намечено, а потому, что он был неряшливый чертежник - его палец порой соскальзывал с линейки, и линия под ногтем загибалась, как и устрашённые подданные. Этот город действительно стоит на костях своих строителей не меньше, чем на забитых ими сваях. До некоторой степени это верно по отношению к любому другому месту в Старом свете, но обычно история успевает позаботиться о неприятных воспоминаниях. Для смягчённой мифологии Петербург слишком молод, и всякий раз, когда случается стихийное или заранее обдуманное бедствие, можно заприметить в толпе словно бы изголодавшееся, лишённое возраста лицо с глубоко сидящими, побелевшими глазами и услышать шёпот: «Говорят же вам, это место проклято!» Вы вздрогнете, но мгновение спустя, когда вы попытаетесь ещё раз взглянуть на говорившего, его уже и след простыл. Тщетно вы будете вглядываться в медленно топочущуюся толпу, в мимо ползущий транспорт: вы не увидите ничего - лишь безразличные пешеходы и, сквозь наклонную сетку дождя, величественные очертания прекрасных имперских зданий. Геометрия архитектурных перспектив в этом городе превосходно приспособлена для потерь навсегда.















В целом, однако, в местном ощущении Природы, которая когда-нибудь вернётся, чтобы востребовать отторгнутую собственность, покинутую однажды под натиском человека, есть своя логика. Она - результат не столько долгой истории опустошавших город наводнений, сколько физически ощутимой близости моря. Хотя дело никогда не идёт дальше того, что Нева пытается выпрыгнуть из своей гранитной смирительной рубашки, но самый вид свинцовых балтийских туч, накатывающих на город, заставляет горожан изнемогать от напряжения, которого и так всегда хватает. Иногда, особенно поздней осенью, такая погодка, с порывистым ветром, хлещущим дождём и Невой, переплескивающейся на тротуары, тянется неделями.



















Если даже ничего и не изменяется на самом деле, просто фактор времени заставляет думать, что дела ухудшаются. В такие дни вспоминаешь, что город не защищён дамбами и что вы вплотную окружены пятой колонной каналов и проток, что практически живёшь на острове, на одном из сотни, на одном из тех, что ты видел в кино - или это было во сне? И тогда включаешь радио ради очередной сводки, каковая обычно звучит бодро и оптимистично. Но главная причина этого ощущения - само море. Как ни странно, при всей своей мощи, ныне накопленной Россией, идея океана всё ещё чужда большинству населения. И фольклор, и официальная пропаганда трактуют эту тему в туманной, хотя и положительной, романтической манере. Для обывателя море ассоциируется, прежде всего, с Чёрным морем, отпуском, югом, курортом, может быть, с пальмами. Чаще всего в песнях и стихах встречаются эпитеты: «широкое», «синее», «прекрасное». Иногда можно обнаружить «роковое», но по-русски это как-то вполне сочетается с остальным. Понятие свободы, открытого простора, желания-бросить-всё-к-чёртовой-матери - все эти вещи глубоко задавлены и, следовательно, всплывают в вывернутой наизнанку форме водобоязни, боязни утонуть.











Уже в одном этом город на Неве есть вызов национальной психике, и заслуживает клички «иностранец своего отечества», данной ему Гоголем. Если не иностранец, то уж моряк, по крайней мере. Пётр I в некотором роде добился своего: город стал гаванью, и не только физической - метафизической тоже. Нет другого места в России, где бы воображение отрывалось с такой лёгкостью от действительности: русская литература возникла с появлением Петербурга. Хотя, может быть, и верно, что Пётр планировал новый Амстердам, но то, что получилось, имеет не больше общего с голландским городом, чем его бывший тёзка на берегах Гудзона.



Но то, что в последнем росло вверх, в первом растекалось горизонтально, при том же размахе. Ибо уже сама ширина реки требует иных архитектурных масштабов.



В эпохи, последовавшие за петровской, начали строить не отдельными зданиями, а целыми архитектурными ансамблями, точнее, архитектурными пейзажами. Нетронутая дотоле европейскими архитектурными стилями, Россия открыла шлюзы, и барокко с классицизмом ворвались и заполнили улицы и набережные Санкт-Петербурга. Органоподобные леса колоннад вырастали параллельно дворцовым фасадам, уходя в бесконечность своего километрового эвклидова триумфа.









Во второй половине 18-го и первой четверти 19-го столетий этот город стал подлинной Меккой для лучших итальянских и французских архитекторов, скульпторов и декораторов. В том, что касалось имперского вида, город был скрупулёзен до мельчайших деталей. Гранитная облицовка рек и каналов, изысканность каждого завитка их чугунных решёток говорят сами за себя.





























Так же как и отделка дворцовых зал и загородных резиденций царской семьи и аристократии; прихотливость и изысканность этого декора граничат с непристойностью.















И ещё - по каким бы образцам ни работали архитекторы, будь то Версаль, или Фонтенбло, или ещё что-нибудь, творение выходило безошибочно российским, ибо скорее переизбыток пространства подсказывал архитекторам, где и какое ещё крыло прибавить и в каком стиле его решить, нежели капризные вкусы зачастую невежественных, хотя и несметно богатых клиентов. Когда смотришь на панораму Невы, открывающуюся с Трубецкого бастиона Петропавловской крепости, или на петергофский Каскад у Финского залива, то возникает странное чувство, что всё это не Россия, пытающаяся дотянуться до европейской цивилизации, а увеличенная волшебным фонарём проекция последней на грандиозный экран пространства и воды.











В конечном счёте своим быстрым ростом и великолепием город обязан повсеместному там наличию воды. Двадцать километров Невы в черте города, разделяющиеся в самом центре на двадцать пять больших и малых рукавов, обеспечивают городу такое водяное зеркало, что нарциссизм становится неизбежным.













Отражаемый ежесекундно тысячами квадратных метров текучей серебряной амальгамы, город словно бы постоянно фотографируем рекой, и отснятый метраж впадает в Финский залив, который солнечным днём выглядит как хранилище этих слепящих снимков.











Неудивительно, что порой этот город производит впечатление крайнего эгоиста, занятого исключительно своей внешностью. Безусловно, в таких местах больше обращаешь внимание на фасады, чем на наружность себе подобных. Неистощимое, с ума сводящее умножение всех этих пилястров, колоннад, портиков, намекает на природу этого каменного нарциссизма, намекает на возможность того, что, по крайней мере в неодушевлённом мире, вода может рассматриваться, как сгущённое Время.































Но, возможно, больше, чем реками и каналами, этот, по слову Достоевского, «самый умышленный город в мире», отражён русской литературой. Вода может свидетельствовать лишь о поверхностях, представлять их, и только их. Изображение внешнего и духовного интерьера города, его влияния на людей и их внутренний мир стало основной темой русской литературы почти со дня основания Петербурга. Фактически русская литература здесь и родилась, на берегах Невы. Если, по поговорке, все русские писатели «вышли из Гоголевской „Шинели“», то не мешает напомнить, что эта шинель была содрана с бедных чиновничьих плеч нигде иначе, как в Петербурге, в начале 19 столетия. Тон был, однако, задан Пушкиным в «Медном всаднике», где герой, мелкий департаментский чиновник, потеряв свою возлюбленную в наводнение, обвиняет конную статую Императора в халатности (дамб-то нет) и сходит с ума, когда видит, что разгневанный Пётр спрыгивает на своём коне с пьедестала и устремляется в погоню, чтобы втоптать его, наглеца, в землю.





Это была бы нехитрая история о восстании маленького человека против неограниченной власти и о мании преследования, если бы не великолепные стихи, лучшие из написанных во славу этого города, за исключением стихов Мандельштама, который уже буквально был втоптан в землю Империи через сто лет после того, как Пушкин был убит на дуэли.
«Помоги, Господь, эту ночь прожить,
Я за жизнь боюсь, за твою рабу…
В Петербурге жить - словно спать в гробу».
                                       Осип Мандельштам



Во всяком случае к началу 19 века Петербург уже был столицей российской словесности, и совсем не потому, что среди её героев или её создателей были придворные. В конце концов, двор столетиями находился в Москве, но ничего не вышло оттуда. Причина столь неожиданного творческого взрыва опять-таки была, главным образом, географическая. В контексте тогдашней русской жизни возникновение Санкт-Петербурга было равносильно открытию Нового Света: мыслящие люди того времени получили возможность взглянуть на самих себя и на народ как бы со стороны. Выходцы из аристократии, дворянства или духовенства, все эти писатели принадлежали, если воспользоваться экономической классификацией, к среднему классу, который почти единственный ответственен за существование литературы где бы то ни было. За двумя-тремя исключениями, все они жили писательством, то есть достаточно скудно, чтобы без комментариев или изумления понимать трудности беднейших так же, как и роскошь тех, кто наверху. Последние привлекали их внимание куда меньше, хотя бы потому, что вероятность присоединиться к ним была гораздо ниже. Соответственно, мы имеем весьма подробную, почти стереоскопическую картину внутреннего реального Санкт-Петербурга, поскольку именно прозябание составляет основу действительности; маленький человек всегда универсален. Более того, чем прекраснее то, что его непосредственно окружает, тем более разителен его контраст с оным. Не удивительно, что все они - отставные офицеры, бедные вдовы, ограбленные государственные чиновники, голодные журналисты, униженные писари, туберкулёзные студенты и так далее, - увиденные на фоне безупречно классических, утопических портиков, преследовали воображение писателей и наводняли первые главы русской прозы.



К середине 19 столетия отражаемый и отражение сливаются воедино: русская литература сравнялась с действительностью до такой степени, что когда теперь думаешь о Санкт-Петербурге, невозможно отличить выдуманное от доподлинно существовавшего. Что довольно-таки странно для места, которому всего лишь двести семьдесят шесть лет. Современный гид покажет вам здание Третьего отделения, где судили Достоевского, но также и дом, где персонаж из Достоевского - Раскольников - зарубил старуху-процентщицу. Роль литературы 19 века в оформлении образа города была тем более решающей, что именно в этом веке петербургское скопление дворцов и посольств разрасталось в бюрократический, политический, деловой, военный и, под конец, индустриальный центр России. Совершенная почти до абсурда архитектура стала утрачивать свой абстрактный характер, ухудшаться с каждым новым зданием. Это определялось и тенденцией к функциональности (то есть попросту - к доходности), и общей эстетической деградацией. За исключением Екатерины Великой, наследники Петра не слишком отличались по части прозрений, не заимствовали они и петровских. Каждый их них пытался подражать своему варианту Европы, и притом весьма тщательно, но Европа 19 века была не слишком достойна подражания. От царствования к царствованию упадок становился всё более очевиден; единственное, что ещё спасало новые затеи, была необходимость приспосабливать их к величию предшествующего. Конечно, в наши дни даже казарменный стиль николаевской эпохи может согреть смятенное сердце эстета, поскольку он хотя бы хорошо передаёт дух времени. Но в целом это солдафонский, пруссацкий общественный идеал в российском выполнении, вкупе с безобразными доходными домами, втиснувшимися между классическими ансамблями, производит довольно обескураживающее впечатление. Затем настала пора викторианской эклектики в завитушках, и к концу века город, который начинался как прыжок из истории в будущее, уже поглядывал тут и там обыкновенным североевропейским буржуа.







Город был на подъёме; мужское население в пропорции два к одному превосходило женское, процветала проституция, переполнялись приюты; вода в гавани кипела от судов, вывозивших русскую пшеницу, так же как он кипит теперь от судов, привозящих пшеницу в Россию. Это был международный город, с большими колониями - французской, немецкой, голландской и английской, не говоря о дипломатах и коммерсантах. Пушкинское пророчество, вложенное в уста Медного всадника: «Все флаги в гости будут к нам!» - материализовалось. Если в 18 веке подражание Западу не шло глубже грима и мод в аристократической среде - «Эти русские - обезьяны! - жаловался французский дворянин после бала в Зимнем дворце, - Как быстро они приспособились! Уже перещеголяли наш двор!», то в 19 веке, с его нуворишской буржуазией, высшим светом, полусветом и пр., Санкт-Петербург уже стал настолько западным городом, что мог позволить себе даже некоторое презрение Европе.



Однако меньше пятидесяти лет отделяют пушкинский гимн городу в «Медном всаднике» от высказывания Достоевского в «Записках из подполья»: «Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлечённом и самом умышленном городе в мире». Стремительность такого перехода объясняется тем, что скорость развития города не была в сущности скоростью: с порога пошло ускорение. Место, чьё население в 1700 году равнялось нулю, населялось полутора миллионами в 1900-м. На что где-нибудь ещё ушёл бы век, здесь втискивалось в десятилетия. Время приобретало мифические свойства, потому что - то был миф творения. Процветала промышленность, и вокруг города вырастали фабричные трубы, как кирпичное эхо его колоннад. Императорский русский балет представлял Анну Павлову в хореографии Петипа и за каких-нибудь двадцать лет развил понимание балета как симфонической структуры, понимание, которому суждено было покорить мир. Около трёх тысяч кораблей под русскими и иностранными флагами принимал ежегодно петербургский порт, более дюжины политических партий заседали в 1906 году в зале русского предварительного парламента, именовавшегося Думой. Дума, то есть мысль, - английское созвучие doom, «обречённость», не звучит ли предзнаменованием. Приставка «Санкт» исчезала постепенно, но вполне оправданно, из названия города, а когда началась Первая мировая война, в связи с антигерманскими настроениями полностью русифицировалось и всё название - «Петербург» превратился в «Петроград». Некогда совершенно захватывающая идея города всё меньше просвечивала сквозь затягивающую её паутину экономики, политики, гражданственной демагогии. Иными словами, город Медного всадника скакал в будущее обычного метрополиса огромными скачками, наступая на пятки своему маленькому человеку и подталкивая его вперёд. И в один прекрасный день прибыл на Финляндский вокзал поезд, из вагона вышел небольшого роста человек и вскарабкался на броневик.






Окончание: Иностранец своего отечества

Из книги Иосифа Бродского «Путеводитель по переименованному городу», фото из сети


Tags: Бродский, Ленинград
Subscribe

  • Щепки в потоке

    Узнал учёного ответ. Что не по вас, – того и нет. Что не попало в ваши руки, Противно истинам науки. Чего учёный счесть не мог, То заблужденье…

  • Наполеон Востока. Часть 2

    Истинный царь над страною не араб и не белый, а тот, Кто с сохою или с бороною чёрных буйволов в поле ведёт. Хоть ютится он в доме из ила, умирает,…

  • Наполеон Востока. Часть 1

    На прохладных открытых террасах чешут женщины золото кос, Угощают подруг темноглазых имбирём и вареньем из роз. Шейхи молятся, строги и хмуры, и…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments